Жукаускас с лесничим остаются в мастерской одни.
— Ну, ты не передумал? — спрашивает мастер.
Лесничий грустно вздыхает.
— Может, я и рад бы передумать, да не получается…
— У меня все готово. Ты захватишь с собой?
— Если меньше десяти пудов, захвачу.
— Меньше. — Мастер нагибается и вытаскивает из дальнего угла за прилавком перевязанный веревкой засаленный мешок, глухо громыхнувший металлом.
Сейчас же после ухода старого лесничего Жукаускас выкатывает из будки велосипед и начинает собираться домой. Он затворяет ставни, запирает дверь и сквозь рыночную толчею пробирается к шоссе.
Медленно крутятся педали, на колеса налипает снег, велосипед потихоньку катится по знакомой обочине шоссе. В общем, все как всегда, как десять и двадцать лет назад. Только сил меньше.
Обидно, что как раз теперь, когда он стар, когда ночи стали длиннее, а огонь согревает хуже, судьба снова загнала его в эту окаянную постылую будку, откуда выпустила ненадолго, точно нарочно, чтоб подразнить… И Магдалэна, бедная, почти не встает с постели; и Аляна, эта крошка, цеплявшаяся за его пояс, когда он вез ее на велосипеде с рынка домой, совсем выросла, вышла замуж и уже потеряла мужа…
Медленно катятся колеса по мягкому белому ковру.
Конечно, он не может считать себя каким-нибудь неудачником в жизни. Нет! Разве не было у него жены гораздо умнее и красивее, чем он сам? Разве не было у него в жизни такого хорошего дружка, как дочь? И потом, сколько было прекрасных надежд! Правда, почти все они не сбылись, но зато помогали жить, пока он еще умел надеяться…
И вдруг в голову приходит мысль: а ведь, может быть, сегодня все происходит с ним в последний раз? В последний раз он чинил кастрюлю, запер ставни… В последний раз едет с рынка к себе домой… Ведь если он сделает то, что решил, он станет одним из тех, о которых пишут в приказах фашистского коменданта: «…подлежит расстрелу на месте».
Сердце начинает противно щемить от страха, и теперь старик думает о том, до чего же хорошо было бы еще немножко пожить, хоть сколько-нибудь поездить по этому шоссе на работу, в свою промерзшую будку, а вечером погреться у горячей печки, поесть похлебки с салом, помечтать о том, что все еще будет хорошо, вдруг найдется Степан, и Аляна снова станет счастлива, и вдруг по радио объявят, что Гитлер просит мира, и кончится война…
Снег все еще продолжает идти. Он уже засыпал обугленные развалины сгоревшей мельницы, сгладил края оврага, покрыл ровным слоем поверхность подмерзшего озера, обвел белыми пушистыми полосками все карнизы…
Неутомимо и бесшумно падает и падает за окном снег.
Аляна стоит, упершись головой в оконную раму, так что на лбу ее уже выступил красный рубец, и смотрит, как падает снег, словно говорит ей: «Все прошло… все сглажено, засыпано, и плохое и хорошее… все прошло…»
Долгие дни и месяцы она просиживала у окна, а сейчас стоит здесь просто так, по привычке. Почему-то именно в тот день, когда выпал первый зимний снег, она вдруг поняла: Степан не вернется. Он не выйдет из-за поворота дороги, не подойдет, не постучит у крыльца. Будет как-то по-другому, но как — этого она уже не знала. Она не могла представить себе будущего и никогда не вспоминала о радостном прошлом. Вспоминают о мертвых, о том, что прошло и никогда не вернется. А к ней все вернется — зачем же вспоминать? Она совсем не жила все эти месяцы, только ждала: слепо, безрассудно, упрямо. Когда родители заговаривали с ней, она отвечала нетерпеливо, коротко — ей мешали ждать! От Пятраса Казенаса, которого немцы сразу же отпустили, она давно уже знала все, что произошло со Степаном до того момента, как его бросили в машину. Так разве не могли они через некоторое время отпустить и Степана? Ведь он был простой техник-мелиоратор, а не военный…
Она замечает отца, который по вытоптанной в снегу тропинке ведет через пустырь свой велосипед.
Чтобы мать не слышала их разговора, она выходит к нему навстречу в сени и прикрывает за собой дверь.
— Вот ты и приехал, — произносит она. — Рано сегодня.
— Да, знаешь ли… — бормочет старый мастер, прислоняя велосипед к стенке. — Я уж решил пораньше…
— Значит, сегодня? — спрашивает Аляна. Она стоит посреди узкого коридорчика, загораживая дорогу в комнаты.
Мастер делает неловкую попытку протиснуться между плечом дочери и стеной, чтоб уйти от разговора, но из этого ничего не получается.
— Значит, сегодня, — как будто получив ответ, уверенно говорит Аляна. — Я так и думала. Без тебя приходили эти двое — Станкус с Ляонасом, — они велели тебе передать, что горючее уже на месте.
— Вот дураки! — с досадой вырывается у Жукаускаса. — Сколько раз я им говорил…
— Что ты им говорил?
— Ну, чтоб не болтали… Они так и сказали: «горючее», болваны?
— А как они должны были сказать, по-твоему?
— Как-как!.. — раздраженно сопит мастер. — Мало ли как!.. Могли просто сказать: «Жестянки получены». И все…
— Это ты придумал? Конечно, «жестянки» — это гораздо лучше. Молодец!
Узнав то, что ей было нужно, Аляна отступает в сторону, но теперь отец нерешительно мнется на месте. Мало того, что эти дураки проболтались; похоже, что и он сам сказал лишнее. Чего доброго, она еще задумает идти с ним. А он так хотел все скрыть от нее!..
— Я приготовила тебе поесть, — говорит Аляна. — Сегодня надо подкрепиться, правда? А потом мы пойдем вместе. Иди поскорей мыться.
Старый мастер стоит опустив руки. Ни одна мало-мальски правдоподобная увертка не приходит ему в голову. Никогда он не умел как следует хитрить. И вечно эти женщины им командовали. Сначала жена. А теперь вот эта… дочка. Что бы он ни сказал, она сделает по-своему, пойдет с ним и после этого тоже будет «подлежать расс…» Ох, нет, лучше даже в мыслях не произносить этого.