Замочные петли старинных ржавых ворот, скованных из железных полос, были кое-как обкручены совершенно новой, блестящей проволокой. В самом низу Степан увидел еще одну проволочку, тоненькую, почти незаметную. Она должна была натянуться, если бы кто-нибудь попробовал открыть ворота. Грубая, топорная работа! Степан перекусил и эту проволочку и еще раз осмотрел железные полосы ворот. Тут могли быть еще всякие сюрпризы, но могло и не быть. А желтый провод, невредимый, ядовитый, как змея, был совсем близко.
Степан схватился было за решетку, но тотчас отдернул руку. Быстро сняв с себя ремень, он захлестнул петлей одну из перекладин и, отойдя за угол настолько, насколько позволяла ему длина ремня, потянул. Ворота слабо громыхнули, но не сдвинулись с места. Тогда он, высунувшись подальше, схватился за ремень двумя руками. Ворота подались и начали растворяться. Он потянул еще…
Ударил взрыв, которого Степан уже не слышал. Его швырнуло об стену, тяжело ударило в бок, и, теряя сознание, он в какую-то долю мгновения понял, что произошло непоправимое…
Сознание откуда-то издалека, медленно стало к нему возвращаться. Он не чувствовал боли в теле, но и тела не чувствовал тоже. Только глубокий покой, отдых. Но и это продолжалось недолго. Где-то далеко возник слабый звук набата. Он быстро приближался, нарастал и вот уже бил ему в уши вместе с бешено, тревожно пульсирующей кровью. Открыв глаза, Степан увидел на сырой осклизлой стене круг света от своего фонарика и понял, что жив. Значит, большого взрыва не было. Фонарик в правой руке почему-то был совсем мокрый. Степан попробовал пошевелить рукой — пальцы не слушались.
Вдруг он понял, что в мозгу у него все время тревожно стучит одно и то же слово: шнур, шнур, шнур!..
Он дернулся и почувствовал, что может ползти. Непослушные, одеревенелые пальцы все-таки крепко сжимали липкий фонарик. Сделав несколько неловких движений локтем, он перевел луч и увидел приотворенные ворота. Тогда, упираясь ногами в землю, он стал толкать свое безжизненное тело вперед.
Время от времени он освещал себе путь, выбирая направление, потом закрывал глаза и отталкивался каблуками, коленями, полз, сколько мог, и опять останавливался и освещал то, что было впереди. Он заметил, что световой круг фонарика на стене потускнел и стал мутно-розовым. Стекло было залито кровью. Он стер кровь о свою щеку и протиснулся в приоткрытые ворота.
Каждый раз, закрывая глаза, он почти терял сознание, но все равно продолжал ползти в намеченный угол и остановился, только стукнувшись головой о стенку. Подняв голову, он увидел почти у самых своих глаз шнур, спускавшийся до самого пола. Он положил фонарик так, чтобы свет падал на стену. Теперь надо было достать из кармана кусачки. Мокрые от крови, слабые пальцы почти не гнулись. Он несколько раз безуспешно попытался всунуть руки в карман брюк, и слезы бессильного отчаяния подступали к глазам. Все, все он сделал и вот не может всунуть руку в карман! На один бы момент ему здоровую руку, и ничего больше на свете не надо!..
Наконец рука как-то втиснулась в карман и бессильно там возилась, стараясь вторым и третьим пальцем захватить инструмент, потом долго тащила его вдоль тела. Степан наложил слегка раскрытые кусачки на шнур, сжал пальцы. Вот теперь-то узнал настоящую боль! В свете фонарика он увидел, что большой палец торчит как-то странно, в сторону, а ладонь сильно кровоточит. Только второй и третий пальцы могли работать.
Степан набрал в легкие воздуха и сжал руку. Резкая боль стрельнула до самого плеча. Острие кусачек вошло в изоляцию, но не перекусило металла. Тогда, наваливаясь всей тяжестью плеча, он придавил кусачки к земле и снова нажал что было силы. Перекушенный провод знакомо хрустнул, и свободный конец, качнувшись, отошел в сторону.
Выронив инструмент, Степан минуту лежал, полузакрыв глаза от боли, охваченный чувством облегчения, более всего похожего на счастье. Он вспомнил о людях, там, наверху, о плакавшем ребенке, и эта мысль тоже была счастьем. Он повернул фонарик к себе лампочкой и стал смотреть на свет. Ему представилось, что он тихонько проводит пальцами — не этими, окровавленными, перебитыми, а прежними, своими ловкими и чуткими пальцами — по головке этого ребенка, радостно изумляясь, до чего же она пушистая и маленькая. Такая же, как у сына… их сына.
Он не думал о том, что умирает, — не потому, что не понимал этого, а потому, что занят был более важным.
Не отрываясь он смотрел в яркий белый круг горящего фонарика и, даже не удивляясь тому, что ему удается охватить разом столько вещей, с наслаждением думал обо всем, что было его жизнью. Тревожно-томящее предчувствие счастья среди тумана на берегу озера и незнакомые города, где они никогда не жили, но где мечтали прожить все свои сто жизней, которые были у них впереди! И их башенка со скрипучей лестницей, куда морской ветер, наполненный солнцем, вдувает белую занавеску, и тепло нагретого солнцем пола под босыми ногами; шипение пены, и пересыпающиеся песчинки на дюнах, и Наташа Ростова, которая вошла и сказала ему: «Я вас люблю!..» Нет, не Наташа, — Аляна сказала, обнимая его на прощание: «Ты знаешь, я совсем в тебя влюбилась теперь опять! Я просто без памяти в тебя влюблена!» Шум моря, их первого в жизни моря, и что-то еще, главное… Что?.. Ах, да, этот шнур. Оборванный ядовитый шнур…
Маленький зигзаг красной проволочки гаснущего фонаря еще светился в темноте, и он смотрел на него не отрываясь.
«Будь она трижды проклята, эта война! — с горечью думал фельдфебель особой команды СС, сидя в подвале около своей подрывной машинки. — Какой смысл так воевать? Вначале, правда, это была война. Есть что вспомнить! А теперь? Да будь оно все проклято! Разве не подлость со стороны этой крысы на цыпочках, этого паршивого лейтенантика, оставлять его одного, в то время как вся рота с утра укатила на машинах?