Мастер опять подошел и в нерешительности стал топтаться у него за спиной, проклятый.
— Честное слово, ты больной, — через минуту снова сказал он.
— Все в порядке, мастер, пожалуйста, все в порядке, — закипая злостью, молвил Станкус.
— Ничего не в порядке. Ну-ка сходи в амбулаторию, пусть тебя там доктор посмотрит. Слышишь?
Станкус обернулся и, бросив ключ на землю, с ненавистью поглядел в озабоченное лицо Жукаускаса.
— Нечестно так, мастер. Ей-богу, нечестно так поступать. Зачем вы сживаете меня? Какое вам дело до моего лица? Разве я отказываюсь выполнять работу? Я работаю, и оставьте меня в покое.
Ему сделалось совсем плохо, во рту пересохло, а на глаза как будто что-то тяжело давило изнутри. Он повернулся и пошел к выходу, с трудом волоча ноги. В дверях он, как на грех, зацепился плечом за косяк, пошатнулся и, понимая, что после этого спорить бессмысленно, обернулся и грубо сказал:
— Ладно! Я пойду к доку, и он подтвердит вам, что я могу работать. Вы кто такой? Вы мастер или док? Не за свое дело беретесь!
Он прошел мимо плотников, которые обтесывали бревна, и ему показалось отвратительным, что они делают еще больше щепок, от которых и так больно режет глаза на солнце. Он остановился и пробормотал, хотя ему казалось, что он громко и вызывающе крикнул:
— Эй, мастер! Полдня не забудьте оплатить! Чтоб не было никаких штучек.
Он много говорил и спорил в амбулатории, хотя ему было уже трудно сидеть на лавке прямо, и, сам переставая понимать, о чем спорит и чего добивается, смутно чувствовал, что дело плохо, совсем плохо: он попался, болезни не скрыть.
У него оказалась какая-то очень плохая температура, его куда-то вели под руки, и только после нескольких дней мутного бреда, путаницы и черных провалов полного забытья он пришел в себя, слабый и ко всему безразличный. Сказали, что у него было двухстороннее воспаление легких, но в ту минуту и это было ему безразлично и неинтересно, как и все на свете.
«Случится в твоей жизни чудо, и ты всплескиваешь руками, изумляешься и в радости и умилении без конца повторяешь: „Ну кто бы мог поверить, что со мной такое случится?“ И вот происходит второе чудо, и ты опять изумляешься, но чуточку поменьше. И вдруг, выглянув из окошка, ты видишь, как третье чудо входит к тебе во двор, ты смотришь на него из-под руки и спокойно говоришь: „Эге, да вот, кажись, и еще одно к нам жалует…“
Так говорила себе старая Юлия, сама поражаясь, до чего же легко привыкла она к событиям, изменившим вокруг всю жизнь.
Разве не чудом было посещение Матаса и Дорогина, гостей, которых ждали всю жизнь и которые явились, хотя и с двадцатилетним опозданием, а все-таки ведь явились!
А банковский зал, в котором она, глазам не веря, смотрела на десятки пар маленьких стоптанных башмачков, весело приплясывающих на блестящем паркете?
А потом?.. На велосипеде приехал из города посыльный. Профессора вызывали в Вильнюс. Все произошло так быстро, что никто не успел как следует приготовиться и поволноваться…
Через неделю Юстас вернулся обратно, рассеянный, задумчивый. За обедом он неожиданно с озабоченным видом спросил у Юлии, протянет ли она с хозяйственными расходами до пятнадцатого числа? Дело в том, что раньше пятнадцатого ему не выдадут первого жалованья.
Даже сейчас, когда целые сутки прошли, Юлия посмеивается, вспоминая об этом разговоре. Дотянуть до пятнадцатого? Да уж как-нибудь она, пожалуй, дотянет, если тянула, дожидаясь этого дня, добрый десяток лет…
Утро еще совсем раннее; даже гуси, как следует не проснувшись, не двигаются с места и, лениво разминаясь, пробуют расправлять крылья. Юлия выпускает из хлева корову, открывает ворота, все еще продолжая улыбаться своим мыслям…
…В то же самое время в домике над оврагом Аляна просыпается от бодрого погромыхивания медного умывальника во дворе. Не успев открыть глаза, она сквозь веки чувствует теплый розовый свет солнца, бьющего ярким косым лучом в ее каморку.
Она начинает моргать и с такой силой потягивается всем своим молодым, горячим после сна телом, что чуть не скатывается с узенького матрасика. Голова ее свешивается с края постели. Лежа на спине, она запрокидывает голову еще больше и видит в квадрате окна верхушку березы в ослепительно синем небе.
Береза недвижно стоит, облитая солнцем, и листья потихоньку шевелятся на ее ветках, точно тысячи маленьких рук, поворачиваясь зелеными ладошками вверх, радостно тянутся погреться в солнечном тепле.
Умывальник гремит вовсю, торопливо и весело. Так моется только Степан. Аляна лежит, запрокинув голову, слушает, вспоминает. Осторожно проводит тыльной стороной ладони по губам… Над ней вечно посмеивались, что губы у нее припухшие, точно она с кем-то целовалась. Ну вот, а теперь, кроме шуток, они, кажется, припухли. Вчера вечером под этой березой они со Степой, наверно, целый час стояли и целовались. И пока шли от березы к крыльцу, все время останавливались и целовались. И уже войдя в дом, у самого порога кухни, опять бросились друг к другу. Еще бы немножко, и они, споткнувшись о порог, так и влетели бы, обнявшись, в кухню, где сидели родители.
Сбросив простыню, Аляна соскакивает с постели, кое-как приглаживает растопыренными пальцами волосы, нетерпеливо натягивает старенькое домашнее платье и заглядывает в зеркальце.
— Ну хороша-а!.. — почти с ужасом восклицает она. Волосы растрепаны, завитки свалились в беспорядке на лоб, глаза сонные, хотя и веселые, кнопки спереди на платье застегнуты кое-как, через одну, губы определенно припухли!