— Что ты, брат? — услышал он шепот лежавшего к нему вплотную польского пленного солдата Валигуры.
Степан тяжело дышал, молча стискивая зубы.
Валигура высвободил руку из-под рваной шинели и дотронулся до его плеча.
— Тоска… — хрипло прошептал Степан.
— Есть на свете тридцать три тоски. И все они здесь наши. Увидел милую во сне?.. Что тебе во сне привиделось?
— Пулемет.
Валигура приподнялся на локте, припадая лицом к самому лицу Степана.
— О-о!.. И еще что?
— Все… Пулемет и полная лента патронов. Такой длины, что конца ей не было… Вот сейчас в руках держал, будь оно все проклято!..
Валигура взволнованно зашевелился, обнял Степана одной рукой, лихорадочно зашептал в самое ухо:
— Это сон не простой. И тоска твоя добрая: тоска жолнежска… солдатская тоска по оружию… Слушай: коли ты решишь бросить свой жребий: пан или пропал… Я свой кидаю в одну шапку с тобой. Пойду за тобой. Без оглядки. Не забудешь?
Степан почувствовал, что Валигура ищет в темноте его руку…
День в болотном лагере начался, как всегда, ровно в четыре утра. Выстроенные на утреннюю поверку заключенные, ежась от холода в своих сырых лохмотьях, жались плечом друг к другу, стоя по пояс в тумане.
Бревенчатые вышки с автоматчиками, казалось, парили в воздухе над низкой котловиной лагеря, где в гуще молочных волокон тумана тянулись длинные ряды исхудалых, костлявых лиц и бритых голов.
Поверка шла счетом — имен у людей тут не было — только номера.
Номер 6217-С, некогда именовавшийся профессором Юстасом Даумантасом, стоял в строю, стараясь унять сотрясавшую его тело лихорадочную дрожь, прежде чем производивший поверку солдат подойдет к нему вплотную. Дрожать было опасно. Если человек дрожит — значит, он болен или очень ослабел. А если человек ослабел, он не может работать, и тогда он попадает в первую же партию, которую еженедельно так заботливо формирует некий Хандшмидт.
Сосед в виде предупреждения подтолкнул профессора локтем, и тогда тот применил уже много раз испытанный прием: напрягся изо всех сил, а в самый последний момент расслабил мускулы. Дрожь на одну минуту отпустила. Солдат помедлил около него в нерешительности, но все же прошел мимо, продолжая отсчитывать вслух.
Эти утренние часы были для профессора самыми тяжелыми. Он не мог ни думать, ни вспоминать, ни наблюдать. Он просто мучился от озноба и голода, от боли в суставах.
Только после того, как, выстояв очередь, профессор получил свою порцию и несколько раз отхлебнул из консервной банки горячую коричневатую бурду, он почувствовал, что старый механизм у него внутри начинает, потихоньку поскрипывая, работать. Глядя под ноги, он осторожно отошел в сторонку, боясь пролить хоть каплю, и отхлебнул еще разок, крепко сжимая в руке две тепловатые картофелины. Некоторые проглатывали свою порцию тут же, торопясь и беспокойно озираясь. Были и такие, что принимались хныкать: им достались слишком маленькие картофелины! Это были погибающие, опустившиеся люди.
С картофелинами, конечно, всегда была лотерея — на свете нет двух одинаковых. Одна попадается величиной с кулак, другая с грецкий орех. А выдавали их поштучно, так что человек, которому несколько раз подряд не везло, начинал валиться с ног от слабости и быстро попадал в команду Хандшмидта…
Юстас вернулся в свой блок, где уже дожидалось несколько товарищей из его «коммуны». Вся полученная ими картошка была аккуратно разложена на нарах.
Бывший комсомольский работник из Ланкая, Антик, с аптекарской точностью разделил картошку острым, как бритва, лезвием перочинного ножичка без ручки, и все принялись за еду.
Лагерные «коммуны» существовали, конечно, не только для того, чтобы поровну делить еду. Главное было в другом: объединяясь, люди начинали верить в силу товарищеской организации, им уже не угрожала опасность превратиться в одичалых, изголодавшихся одиночек, грызущихся из-за куска хлеба.
Антик был организатором одной из «коммун» и членом подпольного штаба. Выполняя партийное поручение, он добровольно попал в лагерь год назад. А теперь этот розовощекий комсомолец выглядел ровесником профессора и дружил с ним, как с равным.
Когда в жестянке у Даумантаса осталось не больше глотка жидкости, Антик сунул ему в руку ломтик хлеба.
Никто не показал, что заметил это, никто даже не взглянул на профессора. Раз Антик сделал, значит, так нужно: профессор Юстас быстро слабел в последние дни, и Хандшмидт стал к нему слишком пристально присматриваться.
Что-то вспомнив, Даумантас вопросительно посмотрел на Антика. Тот еле заметно кивнул головой:
— Да, сегодня четверг.
Было совершенно все равно, скажет он «сегодня четверг» или «сегодня суббота». Важно было слово «сегодня». Оно означало, что именно сегодня произойдет то, что подготовлялось в лагере в течение многих месяцев. Восстание? Бунт? Побег?.. Этого профессор Юстас в точности не знал, он был слишком слаб, чтобы играть какую-нибудь активную роль в борьбе.
«Сегодня четверг» — эти слова передавались от одного заключенного к другому, и после завтрака, становясь, как обычно, в строй, люди уже ни о чем другом не могли думать.
В самую последнюю минуту стало известно, что начнет первый блок. Это решили жребием, и человека, который должен был начать, выбрали из участников организации тоже по жребию.
Подпольный руководитель первого блока Генрикас стоял в строю рядом с русским солдатом Вязниковым, взятым в плен прямо из госпиталя, где за два дня до начала войны ему сделали операцию удаления аппендикса. Сейчас Генрикас с некоторым удивлением и недоверием вспоминал времена, когда он был начальником пожарной охраны в Ланкае, волновался из-за лучшей квартиры, писал полные язвительности заявления на препятствовавшего ему некоего председателя исполкома Матаса, вполне реально мучился от обиды и почти ненавидел этого Матаса до того самого момента, когда все рухнуло и стало неважным: домашний уют и занимаемая должность, неприятности по службе и даже собственная твоя маленькая судьба. Все, кроме большой судьбы твоей родины…